Мысли о продолжении романа, о доставке оружия и амуниции из Белостока, о прибытии князя Сапеги настраивали пана Чинского на мирный и спокойный лад.
…В конце концов, этот шорник должен научить своего сыночка дисциплине. Нельзя отказать Лешеку в правоте.
— Значит, предлагаешь, — подхватила пани Элеонора, — принять условие Лешека?
— Я предлагаю? — искренне удивился пан Станислав.
— Но не я же, — нетерпеливо пожала плечами жена. — Я всегда считала, что ты относился к нему слишком мягко и потакал во всем Не поплатиться бы нам когда-нибудь за твою слабость.
— Извини, пожалуйста, Эля… — начал пан Чинский, но жена прервала его.
— Пожалуйста, я поступлю, как ты хочешь, хотя еще раз подчеркиваю, что делаю это вопреки своему убеждению.
— Но… — пытался объясниться пан Станислав, — но я…
— Ты? Ты, мой дорогой, плохо его воспитал! Спокойной ночи!
И пани Элеонора вышла с чувством стыда перед собой. Перекладывание ответственности за уступку на плечи мужа не обмануло ее совесть. Ее деспотичная натура восставала против ультиматума сына и, если бы пан Станислав хотя бы одним словом спровоцировал ее к сопротивлению, она не изменила бы своего решения. Но дело в том, что она шла в спальню мужа совершенно уверенная, что он не возразит ей не единым словом.
Однако тот, кто думал, что пани Элеонора может согласиться с поражением, просто не знал ее. Правда, ее бросало в дрожь при мысли, что сын выполнит свою угрозу и уедет на край света, но все же она не могла признать собственной капитуляции.
На следующее утро она пригласила сына и объявила, что по просьбе отца решила отказаться от заказов у шорника Войдылы, но при одном условии, еще сегодня он уедет на некоторое время под Варшаву, к дяде Евстафию.
Она умышленно не определила срок, опасаясь, что Лешек может не согласиться. Но ее опасения были излишни. После бессонной ночи, после долгих скептических раздумий Лешек был совершенно подавлен. Он сам подумывал о том, не лучше ли ему уехать, поэтому предложение матери принял без малейшего сопротивления.
Отъезд автомагически избавит его от искушения поехать в городок; в шумном, веселом доме дяди Евстафия, где всегда было много девушек и молодых женщин, он наверняка приятнее проведет время, чем в этой мерзкой провинции — грязном, вонючем болоте.
Так думал он до тех пор, пока за окнами вагона еще не замелькали убегающие назад станционные здания. Но под монотонный ритмичный стук колес все мысли смешались, закружились и вдруг побежали в ином, совершенно противоположном направлении.
Спокойно протекала жизнь на мельнице старого Прокопа Шапеля. Ясное голубое небо отражалось в гладкой поверхности тихих прудов, липы источали медовый запах, журчащая вода-кормилица сверкающей лентой стекала на мельничное колесо и, точно бесконечное зеркальное полотно, разбивалась на лопастях на зеленоватые прозрачные осколки, постепенно дробящиеся, светлеющие и клубящиеся в самом низу мелкими брызгами и белой пеной.
Наверху монотонно бормотали довольные и сытые пережеванным хлебом жернова, а желобами сыпалась пушистая драгоценная мука, только подставляй мешки под этот нескончаемый хлебный поток.
Поздней весной на мельнице работы было немного. Около трех часов по-полудни работник Виталис перекрыл воду, и колесо, освобожденное от тяжести потока, перевернулось раз-другой с разгона, заскрипели дубовые оси, заскрежетали железные шестерни, заворчали жернова, и воцарилась тишина… Только мучная пыль бесшумно опускалась из-под крыши и потолка на землю, стоявшие мешки, весы, покрывая их точно ковром, достигавшим иногда толщины в полпальца.
Иные, нечестные мельники и эту муку продавали людям. Старый Прокоп, однако, велел сметать ее на заправку для скота, поэтому-то его коровы, лошади и прочая живность ходили откормленными и гладкими.
С трех часов на мельнице уже не было никакой работы, и в это время знахарь Антоний Косиба обычно собирался в городок. Отряхивал с себя муку, надевал чистую рубашку, умывался над озером, возле пня, где был самый удобный спуск к воде, и шел в Радолишки.
Больных летом было немного, да и то главным образом приходили вечером, после захода солнца, когда, как известно, люди свободнее.
В последнее время все домашние, а особенно женщины, заметили большие перемены в поведении знахаря. Он начал уделять больше внимания собственной персоне: сапоги начищал ваксой до блеска, купил две цветные блузы, подстригал бороду и волосы, которые раньше лежали у него на плечах, как у попа.
У Зони по поводу франтовства знахаря не было никаких сомнений. Надежный в таких делах женский инстинкт давно подсказывал ей, что безразличный раньше к женским прелестям Антоний Косиба высмотрел в городке какую-то бабу. Первоначальные подозрения, направленные на особу Шкопковой, хозяйки магазина, очень скоро рассеялись. Антоний, действительно, навещал ее магазин, но встречался там только с молоденькой девушкой, которая работала у Шкопковой.
Не один раз встречала ее Зоня. Ее разбирали смех и злость, когда она думала об этих ухаживаниях.
— Эй ты, старый! — говорила она, присматриваясь к собирающемуся в дорогу знахарю. — Чего это тебе вздумалось? Разве она для тебя?.. Опомнись! Для чего она тебе? Ходишь к ней и ходишь, а что выходишь? Тебе нужна здоровая баба, крепкая, не такая белоручка, как она.
— Как раз такая, как ты, — посмеивалась Ольга.
— А хоть бы и такая! А хоть бы! — воинственно наступала Зоня. — Хитрить не буду. Чем я хуже ее?.. Не такая молодая?.. Ну и что? Ты, Антоний, подумай сам, зачем тебе такая молодая?.. Да еще городская! С фанаберией, со шляпами. Грех возьмешь на душу!